Леонид Хаит
Лившиц через "в"
Раньше Лившицев в Харькове было много. Только в нашей компании двое. Правда, один писал свою фамилию через "в", а другой – через "ф".
Тот, который через "ф", был постарше, поопытней. Они любили друг друга, были друзьями. И тот, и другой в 41-м ушли на фронт, в одну и ту же фронтовую газету. И тот, и другой были ранены. Оба вернулись живыми.
В 50-м и того, и другого, и того, что на "в", и того, что на "ф", посадили в тюрьму как космополитов, портящих русский алфавит. И статья у них была одна – 58-я с пунктиком 10. И стукач был один на двоих.
И тот, и другой вышли на свободу. И тот, и другой ужасающе рано покинули землю. Шура – в Риге, Лёва – в Харькове.
Лёва уважительно называл Шуру стариком и еще "профессиональным каторжником". Дело в том, что для Шуры Лифшица (его журналистским псевдонимом была фамилия Светов) послевоенное хождение по лагерным мукам было уже вторым кругом. Еще в 1937 году он, совсем тогда молодой человек, получил свою первую "десятку".
В августе далекого уже 46-го Шура, дежуривший в газете "Красное знамя", получил по телетайпу длинную речь секретаря ЦК партии Жданова о журналах "Звезда" и "Ленинград". Среди заклейменных врагов страны Советов были названы здесь трое: Ахматова, Зощенко и "некий" Хазин.
Саша Хазин был общим нашим другом, обаятельным остроумцем, красивым и талантливым человеком.
Прочитав доклад, мудрый Шура сказал коротко:
– Будут сажать.
И, как всегда, оказался прав.
Саше Хазину удалось спастись. Он успел уехать в Ленинград и по реестру харьковского КГБ уже не проходил.
А Шура и Лёва загремели. Срок им был определен одинаковый – каждому по десять лет.
С Лёвой я познакомился в самом конце 45-го года.
В поисках заработка я устроился тогда на работу уполномоченным по организации зрителя в открывшееся Бюро по пропаганде художественной литературы при Харьковском отделении Союза писателей. Руководил этим бюро только что демобилизованный писатель-танкист Иван Плахтин.
Бюро это было создано не только для пропаганды художественной литературы, но и для того, чтобы поддержать материально писателей в нелегкий послевоенный год. Большинство из них только вернулось из армии или эвакуации, свои книги они еще не успели напечатать, а есть хотелось и прозаикам, и поэтам. В то время они предлагали своим будущим читателям послушать и свои собственные произведения, и лекции о русской и украинской классической литературе минувших веков. Вот эти их лекции (они назывались "творческими встречами") я и пытался организовывать на предприятиях города. Должен признаться, что деятельность моя не была особенно успешной: в тот год харьковчанам было не до Гоголя и Нечуй-Левицкого.
С первого дня знакомства Лёва произвел на меня буквально оглушительное впечатление. Я смотрел на него и слушал с широко открытыми глазами и ртом. Он бы мог стать моим богом, а стал Учителем и старшим Другом.
Он казался мне самым красивым, остроумным и всезнающим. Впрочем, почему казался? Лёва был очень обаятельным, красивым, в него смертельно влюблялись все его студентки. Да и дамы более серьезного возраста не были к нему равнодушны.
Его шутки, баланды (так назывались у нас тексты для домашнего употреблении), каламбуры, розыгрыши встречались всеобщим восторгом и одобрением таких асов юмористики, как Хазин или Каневский. И среди коллег-ученых его авторитет был очень высок.
Лёва был блистателен во всем. Даже в оказании не только литературоведческой помощи, но и помощи медицинской. Он умел и очень любил выписывать рецепты лекарств, пользуясь для этой цели бланками своей жены-врача. (Немногие тогда знали, что к медицинской практике он приобщился в лагерной зоне.) Чтобы доставить ему удовольствие, я, бывало, обращался к нему с жалобой, скажем, на головную боль.
– Старик, – говорил Лёва, – ничего страшного. Сейчас я выпишу тебе анальгин с пирамидоном. Пойдешь к СК, СК поможет. (Лёвину маму, Цилю Карловну, мы называли ЦК. Это в определенной мере соответствовало ее активному, деятельному, энергичному характеру, постоянно получаемым нами от нее "руководящим указаниям". А СК – это Софья Карловна, Лёвина любящая и любимая тетка. Невероятно красивая женщина, харьковская знаменитость и достопримечательность, она работала провизором в аптеке.)
Когда я узнал о Лёвином возвращении из лагеря, то со всех ног бросился на улицу Чернышевского, где, кстати, находилась в ближайшем соседстве с Левиным домом и внутренняя тюрьма харьковского КГБ.
Так случилось, что с другой стороны улицы к Лёве тоже мчался Борис Слуцкий.
И мы вместе прочитали записку, воткнутую в дверь. Очень знакомым Левиным почерком было написано: "Сейчас буду, Лёва", как будто бы не было долгих лагерных лет. Мы сели на ступеньки в радостном возбуждении. И сейчас помню эту встречу, которую описать не берусь.
Еще в память врезалось такое.
В 60-м году в Ташкенте у меня была премьера спектакля по "Двенадцати стульям" Ильфа и Петрова. Помню, как после спектакля я вышел на поклон к зрителям и служители театра поставили передо мною огромную корзину цветов. В цветах белела записка: тем же Левиным почерком было написано шутливое поздравление. Лёва, Оля и Вита сумели преодолеть расстояние и поздравили меня в этот день.
В самом начале 64-го года я стал главным режиссером харьковского Театра юного зрителя. Лёва радовался этому назначению едва ли не больше меня самого.
Естественно, возникла проблема, какую пьесу избрать для первой постановки. Решить ее было не просто. Понятное дело, все надежды были на Лёву, его мудрость и знания. Он и стал, так сказать, неофициальным заведующим литературной частью театра. И только на его советы я и уповал. Лёва немедленно набросал грандиозный репертуарный план театра на многие годы. Но какая пьеса должна быть первой? Левина идея была совершенно неожиданной:
– Театр молодежный. Нужен герой, который юному зрителю шестидесятых был бы понятен, не затерт долгой советской сценической традицией. Поэтому Корнейчук, Тренев, Погодин отпадают. Знаешь что, давай сделаем пьесу о Михаиле Светлове. Искренний поэт, любимец молодежи, романтик, брызжущий юмором человек, ироничный и настоящий.
И Лёва, с присущим ему темпераментом, стал снабжать меня подробнейшей библиографией, разными изданиями Светлова, отбирать стихи, из которых, собственно, и должна была состоять пьеса.
Идея эта меня очень увлекла. Но я начал ей сопротивляться, потому что считал, что в театре нет актера на роль самого Светлова. Нет, речь, разумеется, не шла о портретном сходстве. Но внутренняя ироничность, соединенная с романтической влюбленностью в жизнь, требует, так я думал, определенного, конкретного актера. А труппу театра я знал еще мало и боялся ошибиться.
Выбор застопорился. И тут Лёву озарило. Зачем нам мудрствовать? У того же Светлова есть пьеса – драматическая поэма "Двадцать лет спустя". В ней и романтика, и любовь, и юмор. А тут еще эта идея заразила и нашего друга, композитора Марка Карминского, и он написал к спектаклю великолепную музыку. Так 11 сентября 1964 года в Харьковском театре юного зрителя состоялась премьера пьесы Михаила Светлова.
А идея Лёвы о пьесе, посвященной самому Светлову, не пропала. Ее блистательно реализовал тоже бывший харьковчанин, Адольф Шапиро, инсценировав книгу Зиновия Паперного "Человек, похожий на самого себя" в Рижском театре юного зрителя.
Когда Лёвы не стало, я поставил спектакль, посвященный его памяти. Назывался он "Последние письма". Придумали мы его вместе с Зиновием Сагаловым. Начальство, визировавшее афишу спектакля, отказало мне в памятной надписи.
Желание отметить решающую роль Лёвы в моей жизни продиктовало решение, наверное, спорное. Автором спектакля я обозначал Лёву. Взял и написал: "Л. Жаданов", так Лёва подписывал свои работы, посвященные театру. Спектакль прошел всего 11 раз и был снят, как написало тогдашнее "Красное знамя", по причине "плохой услуги в деле военно-патриотического воспитания подрастающего поколения советской молодежи...". На последний, одиннадцатый спектакль "Последних писем" приехал Лифшиц, который был через "ф".
27 февраля 1965 года я тоже очень хорошо помню. Утром Лёва в очередной раз помогал мне в формировании репертуара театра. В тот день речь шла об ин-сценировке прозы Зощенко, и Лёва подробно развивал свои соображения. Помню, что нашей беседе мешало то, что Лёва испытывал недомогание, и кроме того, у него болел зуб. Мы вынуждены были расстаться, и он пошел к зубному врачу.
Ночью, с 27 на 28 февраля меня разбудил голос дежурной: меня срочно звали к телефону. Я жил в театральном общежитии, и единственный телефон был в другом корпусе. Я бежал к телефону, понимая, что с кем-то случилось несчастье. С кем? В голове проносились имена близких, но имени Лёвы среди них не было – мы виделись буквально несколько часов назад.
В трубку прокричали: Лёва умер!
…С тех пор прошел тридцать один год. Значительно больше, чем длилась наша дружба. В моей тель-авивской квартире стоит старый, наверное, времен гражданской войны, очень потертый, видавший виды чемодан неопределенного цвета. Его отдала мне Лёвина дочка, Танечка.
В тяжелом чемодане Лёвин литературный архив. Все, что осталось. В нем материалы к диссертации на тему загадочности "Теней" Салтыкова-Щедрина. Тетрадки с анализом пьес мирового репертуара. Театральные программы, на которых Лёвины замечания об увиденных спектаклях. Материалы и Лёвины комментарии к истории русской литературы XIX века и древнерусской литературе. Лёвины лекции. Куски из неоконченной книги о Бабеле. Я часто открываю чуть поржавевшие замки чемодана и перелистываю содержимое. Восхищение и непроходящая горечь наполняют меня. Сколько в этих листах трудолюбия и таланта!
На моих книжных полках журнал "Искусство кино". В пятом номере за 1963 год Лёвой опубликован неизвестный киносценарий Бабеля "Старая площадь, 4" с большой вступительной статьей, с блеском написанной Лёвой.
А вот два тома книги "Русская литература XIX века. Хрестоматии критических материалов", составленной Лёвой вместе с М. Зельдовичем: большой и серьезный научный труд. На полях книги многочисленные пометки, сделанные Лёвиной рукой: он готовил новое издание этой книги.
Когда Лёва был жив, я больше молчал, слушая его.
Теперь он молчит. А я говорю. Я знаю, что уже не получу от него, как раньше, совета. Но я подробно рассказываю ему обо всем, что происходит на свете, обо всем том, чему он уже не может явиться свидетелем.
Знаю, не я один из людей Лёвиного круга сверяю до сих пор свои поступки с Лёвиным мнением, с непреходящей памятью о Нем.
Закончу строками из стихотворения, которое у Бориса Слуцкого Лёва особенно ценил:
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
Стихи эти называются "Голос друга".
Теперь это и его, Лёвин, голос.