Борис Милявский
Наталья Андреевна Муратова – вдова большого украинского поэта Игоря Муратова – недавно опубликовала одно из стихотворений, сохранившихся в его архиве. Оно называется "Пам’яті Л. Лівшиця":
Добре так лежать, спокійно.
Ось і квити з білим світом:
Дулі – тюрмам,
Дулі – війнам.
Дулі – всім антисемітам.
Потойбічна ніч не зрадить,
Хоч би вічно в ній пролежать.
Не застрелить,
Не посадить
I графою не обмежитъ.
Все і ждане і жадане
Розлетілось кволим димом.
Що тобі? Це нам – як рана
Льова Лівшиць...
Л. Жаданов...
Праха
Мертві
Псевдоними.
Нельзя не почувствовать силы, искренности, непосредственности того горя и гнева, той печали и ненависти, которыми дышат эти стихи. Поэт сочувствует и сострадает гибели того, кому они посвящены, он презрительно клеймит его гонителей. Сегодня, спустя без малого тридцать лет после того, как оно было создано и, естественно, не было напечатано, стихотворение так же впечатляет и волнует.
Но тридцать лет – большой срок. Новое, нынешнее поколение читателей уже не знает тех реалий, что стоят за поэтическими строками, тех событий, которые в них воплотились. Ему ни о чем не говорит имя человека, к чьей трагической судьбе приобщает нас поэт.
Поэтическое произведение нуждается в прозаическом комментарии. Попытаемся его осуществить – хотя бы для того, чтобы не дать событиям окончательно уйти в небытие. Судьба героя стихотворения столь значима и поучительна, что мы просто обязаны спасти ее от забвения
Итак, кто ты, Лёва Лившиц?
Кто вы, Л. Жаданов?
Чтобы ответить на эти вопросы, нам предстоит возвратиться в далекое уже прошлое.
...Харьков, самый конец тридцатых годов, русский литфак университета. Здесь начиналась биография, тут завязывался характер. И Лёвы Лившица, и его однокашников, товарищей, коллег.
Самый конец тридцатых годов – это время вступления во взрослую, сознательную жизнь вузовского поколения, особого, в определенном смысле – неповторимого. Две даты, два рубежа определяют его недолгую студенческую жизнь. Это поколение пришло в университетские аудитории после 1937 года. И ему предстояло оставаться в этих аудиториях до года 1941-го. Ужас террора против собственных граждан, свидетелями которого они стали в свою школьную пору, был, как им казалось, в прошлом, позади.
Жизнь стала, или, во всяком случае, ощущалась свободнее. И другое чувство, другое ощущение и предчувствие наполняли самую атмосферу, которой они дышали, – предчувствие неизбежной и близкой войны, того сражения с фашизмом, в которое им предстояло вступить.
Сейчас, перебирая имена харьковских литфаковцев предвоенного призыва, поражаешься, как много среди них было ярких, талантливых, неординарных ребят. Писатель Владимир Добровольский, критик Григорий Левин, переводчики Соломон Апт и Изида Высоцкая, литературоведы Акоп Салахян и Михаил Зельдович, лингвист Суламифь Лихтарева, поэт Ира Знаменская – все они оттуда, все там начинали. А сколько тех, кто много обещал, кто только-только заявлял о своих возможностях, но не вернутся с войны! Еремей Аврутис, Михаил Вайнштейн, Семен Рогов, Михаил Эпштейн...
Наставники их обучали замечательные. А.И. Белецкий, Л.А. Булаховский, С.М. Шаховской, М.О. Габель, А.М. Новикова, Н.М. Баженов, С.М. Утевский – все это имена выдающиеся. И все-таки, как много ни значило общение с учеными и учителями такого масштаба, плоды принесло оно прежде всего потому, что особенным был воздух, ветер литфаковских аудиторий и коридоров. Ветер свободы, воздух ответственности.
Непросто было выделиться в такой компании.
Лёва Лившиц, несомненно, выделялся.
Выделялся образованностью. Выделялся умом и остроумием, ироничностью. Выделялся самостоятельностью и независимостью суждений. Выделялся необыкновенным трудолюбием. Выделялся тем, что рано начал печататься: его статьи, заметки, рецензии стали появляться в молодежной "Ленінській зміні”, железнодорожном "Большевике Южной", изданиях не слишком престижных, но все-таки настоящих газетах. Выделялся, наконец, яркой внешностью. Хорош был необыкновенно этот круглолицый, румяный блондин, со свисавшим на лоб русым чубом, похожий на Есенина и на Багрицкого одновременно, женившийся в свои двадцать лет на студентке-медичке, первой харьковской красавице.
Выделялся – и в то же время был одним из всех, таким, как все. Был студентом своего факультета. Парнем из своей компании. Юношей своего поколения.
Судьбою этого поколения, его участью и бедою стала война. Потому-то естественно, что уже на третий день столь напряженно ожидавшейся и так неожиданно грянувшей войны эшелон увозил Лёву Лившица на фронт.
"Знамя Родины" – так называлась сформированная в Харькове газета 18-й армии. В ее редакции, вместе с кадровыми военными литераторами, оказались писатели Давид Вишневский, Александр Хазин, Иван Шутов, Сергей Борзенко, журналисты Абрам Иткин, Александр Светов, Наум Демиховский. Взяли в эту газету и несколько красноармейцев-добровольцев из числа студентов литфака. Лёва Лившиц был одним из них.
В первый год войны, год горьких поражений и мучительного отступления, корреспондент-организатор Лев Лившиц становится, скажем об этом высоким слогом, очевидцем, свидетелем, летописцем, а отчасти и участником страданий и подвига своего народа. Рядом с солдатами, вместе с частями шахтерской дивизии Константина Провалова прошел Лёва тяжкий путь боев, который привел 18-ю армию от юго-западной границы страны в Донбасс.
В далекий тыл товарищ уезжает.
Везет с собой он опыт боевой.
Ему военных знаний не хватает
И подготовки, подготовки строевой...
Такою шутливой песенкой провожали в редакции "Знамя Родины" своего товарища, в самом деле отправлявшегося за тридевять земель от фронта, в тыловое Иваново, на курсы усовершенствования газетных работников.
Трудно сказать, в какой мере усовершенствовался летом 1942 года газетный работник Л. Лившиц, но его военная газетная служба на этом закончилась. Если первый военный год ему довелось прожить рядом с солдатом, то теперь солдатом становится он сам. Он служит теперь в войсковой пешей разведке. Его должность – политрук взвода.
Домой, в Харьков, Лёва возвращается после Победы. Раненый, контуженный, "комиссованный" как инвалид Отечественной войны.
...До сих пор мы вели речь о Лёве Лившице. Теперь на этих страницах возникает наконец Л. Жаданов.
Это имя, которое появлялось под острыми, неординарными, парадоксальными статьями о театре и рецензиями на новые книги, в Харькове, и не только в Харькове, скоро заметили. Работы нового искусствоведа и литературного критика отличали прежде всего, пожалуй, независимость суждений и отсутствие даже тени пиетета перед любыми авторитетами. Его выступления могли задевать, раздражать, вызывать несогласие и неприятие – но вот только равнодушных читателей у Л. Жаданова не было. За три-четыре года он приобрел репутацию, завоевал имя, стал известным. Его теперь печатают не только в Харькове, в газете "Красное знамя", но и в изданиях Киева и Москвы. Издательство "Искусство" приняло к опубликованию большую книгу о театре им. Шевченко, его истории и его мастерах, одним из авторов которой был Л. Жаданов. Одним словом, творческая судьба складывается, идет по восходящей.
Гром грянул в марте 1949 года.
Причина катастрофы абсолютно и безусловно однозначна: вполне славянский псевдоним Л. Жаданов не спас, не выручил, не отвел удар от носителя откровенно семитской фамилии Л. Лившица. Скажем еще проще: Л. Жаданов (Лившиц) был разгромлен потому, что он был евреем.
Безразлично, верно он судил о спектаклях (а оценки его были, как правило, проницательны) или ошибался. Никому не было дела, обоснованы оценки Жадановым поэтических явлений (а эти оценки, по преимуществу, отличались взвешенностью и глубиной) или произвольны. Никакого значения не имело, талантлив он был (а он был ярко талантлив!) или бездарен. Существенным было, повторяем, одно-единственное обстоятельство: еврейское происхождение. Бал правила не эстетика, а грязная политика.
В совсем далекие и даже в не столь далекие времена наше общество жило от кампании к кампании. Ему снова и снова предлагали бороться, уничтожать, клеймить. Обнаруживать и искоренять врагов. Уклонисты, формалисты, морганисты-менделисты, поэты-упадочни-ки, врачи-убийцы, наконец, "просто" враги народа – имя им легион. И горе было тому, кто "попадал под кампанию"! Этот человек был, как правило, обречен.
Попал под кампанию и Лёва Лившиц. Называлась эта кампания, разгулявшаяся по градам и весям страны, борьбой с безродным космополитизмом. Первоносителями этого яда были объявлены почему-то театральные критики-антипатриоты. То есть евреи…
И многие другие прежние кампании отличал более или менее явный юдофобский оттенок. Эта же кампания была антисемитской исключительно и абсолютно. Слово "космополит" стало прозрачным, всем понятным однозначным псевдонимом слова "еврей".
Тон задала, естественно, Москва. Провинциальный Харьков стремился не только не отстать, но и превзойти столицу – по забористости выражений, по грубости ярлыков, по полной, абсолютной бездоказательности обвинений.
"До конца разгромить безродных космополитов", "До конца выкорчевать космополитизм", "Процесс разоблачения антипатриотов и врагов советской культуры продолжается" – эти заголовки я выписал из харьковских газет марта 1949 года. Кого выкорчевывают? В Харькове этих "врагов, агентов американского империализма" набралось немного, человек пять-шесть. Г. Гельфандбейн, В. Морской, Я. Смоляк...
Больше евреев, имеющих хоть какое-нибудь отношение к театральной критике, в городе не нашлось. Так что участь Лёвы Лившица (газеты дружно и разом раскрыли псевдоним Л. Жаданова) была предрешена.
Как же иначе! Стоило только к нему присмотреться, и тут же обнаружилось, что он "жалкий пигмей". И, конечно же, "злейший враг всего нового, патриотического в советской литературе и искусстве". Не говоря уже о том, что он "идеологический диверсант". После этого определения вроде "эстетствующий неуч" или "нахальный пройдоха" казались в те дни, можно сказать, комплиментами...
Не могу судить обо всех других разборках, сотрясавших страну в разные годы, но о кампании разгрома антипатриотов скажу со всей определенностью: никто, ни один буквально человек ни в одном слое общества этой вакханалии не верил, поднятой вокруг нее политической трескотней не обольщался. В самом деле, невозможно было понять, почему критик, похваливший пьесы западного драматурга или обругавший пьесу Софронова, является диверсантом. Как нельзя было найти объяснения тому, что вопрос о театральных рецензиях вытеснил с газетных страниц и работу промышленности, и весенний сев, и события международной жизни. Все в сторону, все побоку – бей космополитов, спасай Россию!
Никто не верил заклинаниям и проклятьям, низвергавшимся на головы ни в чем не повинных людей. Но, увы, никто или почти никто за них и не заступился. Страшно было! Печальный пример поэта Зельмана Каца, который отважился публично заявить, что Л. Жаданов и его товарищи по несчастью никакие не антипатриоты, и жестоко за свою смелость поплатился, сам попавши под удар, – этот пример к подражанию не располагал. Да, презрение порядочных людей возбуждали растленные "солдаты партии" вроде бездарного писателя В. Гавриленко или журналиста Л. Писаревского за их "заказные" разгромные опусы. Только порядочность людей порядочных оставалась, что называется, для внутреннего употребления. Страшно было!
Кампания между тем шла своим чередом. После того, как Лёву Лившица разоблачили и заклеймили, его принялись исключать. Первым делом – из партии. Далее – из аспирантуры. Потом – из профсоюза. Вслед за этим от "паршивой овцы" очистился Союз писателей. Не стало терпеть его в своих рядах Театральное общество. Изгнало отщепенца и Общество по распространению политических и научных знаний. Все мыслимые и немыслимые органы и организации расписывались таким образом в своем законопослушании.
И так продолжалось до той апрельской ночи 1950 года, когда бывший театральный и литературный критик Л. Жаданов был арестован и заключен во внутреннюю тюрьму Харьковского КГБ.
Десять лет лагерей (десять!) положило гражданину Лившицу Л.Я. Особое совещание. Статья – антисоветская агитация. Потом выяснилось, какой страшный криминал раскопало следствие. Оказывается, упомянутый Лившиц в дружеском кругу неодобрительно отозвался о фильме "Падение Берлина", высочайше одобренном и осыпанном наградами. Нашелся-таки и в этом тесном кругу свой стукач...
Наш комментарий приближается к концу. Теперь уже ясно, что стоит за строками стихотворения Игоря Муратова:
Дулі – тюрмам,
Дулі – війнам,
Дулі – всім антисемітам.
Остается сказать немногое.
В 1954 году, когда ворота тюрем и лагерей начали открываться, Лев Яковлевич Лившиц, полностью реабилитированный, возвратился в Харьков. Сталин его посадил – Хрущев выпустил.
Последнее десятилетие жизни Лёвы Лившица связано с Харьковским университетом. Здесь он защитил диссертацию – самобытное исследование загадочной пьесы М.Е. Салтыкова-Щедрина "Тени". Здесь вышла фундаментальная хрестоматия критических материалов по литературе XIX века, составленная им в соавторстве с М. Зельдовичем. Здесь писал он книгу об Исааке Бабеле, чье творчество начало возвращаться в литературу. Опубликованные фрагменты – о дневниках Бабеля периода его службы в 1-й конной армии, о концепции пьесы "Закат" – показывают, сколь значительной, новаторской обещала стать эта работа. Л.Я. Лившиц раскрылся и как блестящий лектор. Он умел открывать способности своих учеников и помогал им развиваться.
Словом, в отечественную филологию пришел одаренный и плодовитый исследователь. Зато одним талантливым критиком в стране стало меньше.
Рецензий Лёва Лившиц больше никогда не писал.
Его не стало в сорок четыре года.
Поэт Игорь Муратов, как мы узнали из его стихотворения "Пам'яті Л. Лівшиця", пережил эту смерть как убийство. Как гибель, в которой все мы виноваты ("Що тобі? Це нам, як рана, – Льова Лівшиць... Л. Жаданов..."). Он был прав.
Тридцать лет – действительно большой срок. Кому теперь интересно, как в то время громили космополитов? Кого нынче трогают судьбы жертв антисемитской кампании 49-го года?
Все меньше остается тех, кто знает, помнит, любит Лёву. Жена умерла. Дочь (она родилась после войны) и сын (он появился на свет после лагеря) далеко, в Израиле.
В этом году 28 февраля, в годовщину смерти, у его могилы нас собралось пятеро. Шел снег. Чистый белый снег покрывал холмик и гранитную плиту, на которой высечено: Лёва Лившиц.
1994 г.
Р.S.
Последние пять-десять лет я о Лёве думаю меньше, реже. Все, кажется, думано-передумано. И по-преж-нему так и нет окончательных, последних ответов на все те же неотступные вопросы: почему? за что? по чьей вине? что можно было изменить?
Думаю я о Лёве в последнее время реже, зато я теперь чаще, постояннее с ним общаюсь. Опять и опять, словно кадры произвольно смонтированного документального фильма, в памяти возникают картины прожитого и пережитого. От того октябрьского дня 1939 года, когда нас, неведомо почему, потянуло друг к другу и мы принялись вдвоем сочинять для факультетской стенгазеты рецензию на сборник студенческих работ, и до марта 1965 года, до прощания с Лёвой, до его похорон, на которые я успел прилететь из Таджикистана.
Вот, к примеру, некоторые из эпизодов нашего с Лёвой года 1949-го.
...Звонит Валентина Николаевна Чистякова, наше божество, наша любовь, наша актриса, о которой столько передумано и написано. Женщина, дружбой с которой мы так дорожим. У нас оставались ее фотографии, в ролях и в жизни, вырезки из газет – рецензии на ее старые спектакли, и она просит их вернуть.
– Конечно, Валентина Николаевна. Извините, что задержали. Когда вам их занести?
– Оставьте, пожалуйста, внизу, у швейцара.
Мне кажется, что я не перенесу этого удара. Право, ни одна из разоблачительных статей так больно не ударила по мне, как это вежливое "оставьте у швейцара".
И Лёва, обычно вспыльчивый и непримиримый Лёва, меня... Нет, не успокаивает меня, а мне объясняет: не нужно на Валентину Николаевну обижаться, ее нужно понять. Можно ли ей, жене врага народа, встречаться у себя дома с нами, «агентами империализма»...
...За плотно закрытой дверью идет бюро горкома партии. Мы в коридоре, стоим в очереди. Очереди за еще одной порцией унижений, брани, угроз. Кто-то, проходя мимо, спрашивает:
– Кто это?
Лёва отвечает с ходу:
– Это космополитов учат родину любить...
...Кабинет директора завода КИП. Старый, седой человек внимательно нас слушает, участливо расспрашивает. Ему нас жаль, мы это чувствуем. В первый раз за несколько месяцев с нами разговаривают так по-доброму. Он понимает, конечно, чего стоит бушующая вокруг нас свистопляска. Так вот, этот доброжелатель, в завершение разговора, наотрез отказывается взять нас на свой завод, хоть кем угодно, хоть разнорабочими. –Нельзя.
...В очередной раз обсуждаем наши перспективы.
"Посадят. Идет к этому". – "Нет, не может быть. До этого не дойдет". Сходимся на том, что на всякий случай нужно приготовиться. Поздно ночью, когда соседи уснули, в русской печи на кухне моей коммунальной квартиры совершается маленькое аутодафе. Сжигаем мы записные книжки с адресами и телефонами и письма – от друзей, знакомых, деловые. Сухая бумага горит ярко, сгорает быстро...
... 11 апреля 1950 года. Днем условились, что после работы (мы служим в двух разных вечерних школах) я к нему заеду. Но в моей школе был назначен педсовет, он закончился поздно, часов в одиннадцать, и я поехал прямо домой. В полвторого ночи нас с женой будит телефонный звонок. В трубке бьется Олин крик: "Только что взяли Лёву!" Мы идем по ночному Харькову, с одного конца Чернышевской улицы на другой. Что мы скажем Оле? Чем будем успокаивать Цилю Карловну?..
Такое вот кино.
Между тем, вперемежку со сценами, рожденными памятью, передо мной проходят и кадры другого рода – возникающие в воображении. Параллельно фильму документальному разворачивается лента, так сказать, игровая. В этой ленте – то, чего не было. То, до чего Лёва не дожил.
...Мы толкуем о песнях Галича. Лёва показывает драматическую, драматургическую природу монологов их персонажей. Героев, как Лёва это определяет, "ролевой" лирики. Лёва знал Галича-комедиографа. Его в свое время даже били за то, что он доброжелательно написал о спектакле "Вас вызывает Таймыр". Галич-бард стал кумиром интеллигенции уже после Лёвиной смерти...
...Лёва размышляет о романе в романе: биографической книге о Чернышевском, сочиненной писателем Годуновым-Чердынцевым, героем набоковского "Дара". Мы с ним в свое время много думали о биографическом жанре в прозе и драме, собирались об этом писать. И вот сейчас Лёва вводит в круг этих мыслей Набокова. Писателя, имени которого он, кажется, вообще не слышал. Не успел...
...Разговор о Таганке. Лёва, который всегда стремился обращаться к истокам, определять, что с чего начиналось, что к чему восходит, верен себе. Он убежден, что "Доброго человека из Сезуана", "Маяковский. Послушайте!", "Галилея" не было бы без опыта, вне опыта Мейерхольда. Этих спектаклей Лёва не увидел...
...Душанбе, год 1992-й. Пришла пора эвакуации наоборот. Лёва помогает мне разбирать книги. Какие – раздать, какие – бросить, какие – попытаться увезти с собой.
И так далее.
Поистине бесконечны эти фильмы. Одно только неизменно. Вижу ли я то, что было, воображаю ли то, чего не было, чему не суждено было произойти, – прихожу я в себя, возвращаюсь я к действительности с одинаковым чувством. Горьким чувством вины.
Вины – в чем?
Всего не перечислишь, не передашь, не определишь, словами не выразишь.
Достаточно одного того, что я жив, а Лёвы уже больше тридцати лет на свете нет. Вина не проходит и не пройдет.
Вот только в последние год-другой, когда так разбередил наши сердца вечер памяти Лёвы, когда прошли посвященные ему Чтения молодых ученых, когда собрались воедино воспоминания Лёвиных друзей, которые составили эту книгу, на душе становится легче.
1996 г.