МИР, ВИДИМЫЙ ЧЕРЕЗ ЧЕЛОВЕКА


Метод "Конармии" не раз характеризовали как романтиче­ское украшение жизни с целью своеобразного эстетического "преодоления" ее зла, морального оправдания ее бессмысленной жестокости. Именно так и толковались известные слова Горь­кого. Для подтверждения обычно приводились "Пан Аполек" и "У святого Валента": сам Бабель признавался, что дал обет следо­вать примеру деревенского богомаза, который, рисуя канониче­ских святых, изображал окружающих его простых людей...

История с Аполеком — чистая выдумка Бабеля. Костел св. Валента, якобы расписанный Аполеком, в действительности был украшен совсем другой живописью. В дневнике читаем: "Великолепный храм — 200 лет... великолепная итальянская живопись, розовые патеры, качающие младенца Христа, вели­колепный темный Христос, Рембрандт, Мадонна под Мурильо, а может быть Мурильо, и главное — эти святые упитанные иезуиты, фигурка китайская жуткая за покрывалом, в малино­вом кунтуше, бородатый еврейчик" (запись 7 августа 1920 г.). Аполека не было. Но он был нужен Бабелю и был придуман.

Живопись Аполека, его "творческий метод" вовсе не озна­чали для Бабеля стремления низвести богов на землю или, на­оборот, превратить грешное и заурядное в небесное, святое. Искусство должно открыть правду и смысл действительности, скрытые в ней потенции. Настоящая любовь к людям в этом, а не в "вознесении" их таковыми, какими они кажутся, не в эс­тетическом преодолении неустроенности бытия. Ограничиться эстетизацией неприемлемого в жизни означает оставить ее не­понятой, а значит — не помочь ее изменению. Думаю, что такому, а не иному завету следовал Бабель в работе над "Конармией". Другое дело — насколько и всегда ли это удавалось ему...

Среди "будничных злодеяний", которые фиксируются в днев­нике, не раз поминаются пчелы, пасеки, разоренные вражду­ющими армиями (3, 19, 23-24 августа). Комментарий обычно один — "ужасный, варварский поступок". Сопоставим запись от 31 августа с "Конармией".

Дневник

Фруктовый сад, пасека, раз­рушение пчельников, страш­но, пчелы жужжат в отчаянии, взрывают порохом... вакхана­лия, тащут рамки на саблях, мед стекает на землю, пчелы жалят, их выкуривают смоли­стыми тряпками, зажженны­ми тряпками.

"Путь в Броды"

Я скорблю о плечах... Мы осквернили ульи. Мы морили их серой и взрывали их поро­хом. Чадившее тряпье издавало зловоние в священных республиках пчел. Умирая, они летали: медленно и жужжали чуть слы­шно. Лишенные хлеба, мы саблями добывали мед.

Изменившаяся оценка виденного уже ощутима в фразе: "ли­шенные хлеба, мы саблями добывали мед". Затем возникает вообще иное освещение "варварского поступка", когда Афонька Бида завершает апокрифическую историю "за пчелу и ее душев­ность'" словами: "Нехай пчела перетерпит. И для нее небось ко­выряемся..." Нет, не ошибался Горький, когда говорил, что Ба­бель дополнил его представление о героизме первой за всю исто­рию армии, которая знает, за что она бьется и будет биться...

Однажды Бабель услышал от ординарца начдива Левки рассказ, как он "пленил соседа Степана, бывшего стражником при Деникине, обижавшего население, возвратившегося в се­ло. "Зарезать" не дали, в тюрьме били, разрезали спину, пры­гали по нему, танцевали, эпический разговор: Хорошо тебе, Степан? Худо. А тем, кого ты обижал, — хорошо было? Худо было. А думал ты, что и тебе худо будет? Нет, не думал. А на­до было подумать, Степан, вот мы думаем, что ежели попа­демся, то зарежете... а теперь, Степан, будем тебя убивать. Ос­тавили чуть теплого" (9 августа).

В новелле "Письмо" история эта приобрела не только больший драматизм (столкновение соседей заменено смер­тельной борьбой в одной семье, где отец и сыновья оказались по разную сторону фронта). Бабель стремился выразить тра­гизм противоречий, непримиримость социальных конфликтов, которые оказываются сильнее родственных связей и привязан­ностей. Концовка рассказа — убийственный приговор прекрас­нодушию Лютова. Для кандидата прав Петербургского уни­верситета самым значительным в потрясающем письме маль­чика оказалось то, что у бойцов революции на старой провин­циальной фотографии — "чудовищно огромные, тупые... лупо­глазые, застывшие, как на ученьи", лица... А писатель Бабель не ограничился словами, что у Семена Курдюкова "все ордена Красного Знамени", что он "очень скучал за братом Федей", которого убил отец-деникинец. Писатель Бабель "заметил" и то, как Семен услал со двора братишку Ваську, когда "кончали папашу"... Жестокость — не норма. Она существует во имя того, чтобы исчезла навсегда. Поэтому от нее нужно уберечь детей...

Особый интерес представляет работа над рассказом "Эска­дронный Трунов". Как я уже упоминал, первоначальные вари­анты ("Их было десять", "Их было девять") строились лишь на эпизоде убийства пленных, не желавших выдавать офицеров. Эпизод этот — обработанная дневниковая запись от 20 августа. Но обработана она весьма любопытно. С одной стороны, по­является столкновение взводного Голова с казаком Андрюш­кой Бураком, который захотел "побарахолить". С другой стороны, в рассказе чрезвычайно усилена "лютовская" интона­ция. "Десяти пленных нет в живых. Я знаю это сердцем". Так начинаются первый и предпоследний абзацы. А в последнем — описание "похода против ульев": "Мириады пчел отбивали победителей и умирали у ульев. И я отложил перо. Я ужаснул­ся множеству панихид, предстоявших мне".

Бабеля не удовлетворил этот рассказ, хотя он отлично ха­рактеризовал Лютова. Не удовлетворил, вероятно, потому, что изображение событий и людей не столько противостояло Лютову, сколько рисовало яростную беспощадность войны, где ненужно, бессмысленно гибнет жизнь людей и жизнь приро­ды. Разработка сюжета начинается заново. Он сливается с за­мыслом рассказа о похоронах эскадронного Трунова. Эта но­велла, судя по подготовительным записям, должна была стро­иться на контрасте надгробной речи военкома о "всемирном герое Павле Трунове", "о власти советов, о конституции СССР и о блокаде" с нелепыми спорами различных религиозных сект ("можно бы подумать восемнадцатый век, Илья — Гаон — Баал... если бы казаки не рыли могилы"). Понять смысл этого сопоставления помогают сокальские записи от 26 августа в дневнике: "Синагога, что была 200 лет тому назад, те же фигурки в капотах, двигаются, размахивают руками, воют. Это партия ортодоксов — они за Белзского раввина. Умеренные за Гусятинского раввина. Их синагога... Еврейский квар­тал, неописуемая бедность, грязь, замкнутость, гетто... Сокаль — мастера и ремесленники, коммунизм, говорят мне, вряд ли здесь привьется. Какие раздерганные, замученные люди".

Вот он, постоянный вопрос бабелевского дневника: как сможет, сможет ли революция изменить этих людей, вросших в старое, не просто дать им счастье, а счастье новое?

Первоначальная схема рассказа такова: "Порядок: Евреи. Аэроплан. Могила. Тимошенко. Письмо. Похороны Трунова, салют". Писатель отсекает эпизод, обозначенный в записи ''Письмо" (я уже говорил, что из него выросли новеллы "Ис­тория одной лошади" и "Продолжение истории одной лоша­ди"). Речь военкома над могилой Трунова, которая должна была составить сюжет рассказа, сокращается до краткого описания речи командира полка Пугачова. Это происходит пото­му, что на первый план выдвигается изображение живого Трунова. Меняется название: вместо "Смерть Трунова" — "Эскадронный Трунов". В приведенной записи "Порядок..." эпизод "Аэроплан" — просто бомбежка Соколя во время похо­рон: "И я поверил бы в воскресенье Илии, если бы не аэро­план, который заплывал и т.д. Он бросал с мягким шумом бомбы..." (листок "Смерть Трунова"). Вместо этой сцены, идя от совсем другой дневниковой записи, Бабель вводит бой Тру­нова и Восьмилетова с вражескими аэропланами. Эта картина, ее раньше не было, завершает теперь эпизод с пленными, взя­тый в переработанном виде из новеллы "Их было девять". В "Конармии" Лютов, "томясь печалью по Трунову", не "судит" его, как взводного Голова ("Их было девять"). Не судит пото­му, что эскадронный погиб. Но их обоих "судит" Бабель.

Трунов убил двух пленных белополяков, не желавших вы­давать офицеров. Этот взрыв жестокости, яростной, нерассуждающей ненависти не извиним, однако объясним тем, что Тру­нов измотан непрерывными боями, тяжело ранен в голову. Но тот же Трунов, без всякого приказания, по своей воле, вступа­ет в неравный бой с вражеской авиацией ради спасения своего эскадрона и "возможного сбитая неприятеля". Андрюшка Бу­рак ("Их было девять") — только "барахольщик", решивший поживиться одеждой пленных. Андрюшка Восьмилетов ("Эскадронный Трунов"), сохраняя эту черту (как и ряд дру­гих свойств своего "предшественника"), добровольно стано­вится рядом с Труновым на последний пост у пулемета... Ис­ключается также предположение рассказчика об убийстве пленных. "Эскадронный Трунов" — не панихида несчастным жертвам, а страстный реквием людям, которые действительно становятся героями в огне революции, хотя еще далеко не всю грязь старого мира выжег этот огонь из их душ.

Историю о пленных и последнем бое Трунова Лютов рас­сказывает словно для того, чтобы опровергнуть "нелепицу... будто я в нынешнее утро побил Трунова, моего эскадронного". Лютову легко "оправдаться" - у него с Труновым просто "вышла ссора" из-за пленных. Справедливость вроде бы на его, лютовской стороне... Но почему он ходит, "томясь печа­лью по Трунову"? Не потому ли, что понял: он "последний судья из всех" покойному эскадронному, раз не оказался ря­дом с ним у пулемета, не смог стать даже вровень с "бара­хольщиком" Андрюшкой?!

Лютов не имеет морального права судить еще и потому, что не понял этих людей, не увидел нового в них...

Замечу: Бабель не "приукрашает", не "сочиняет". Он зачас­тую оперирует теми же фактами, но иное их сочетание, осве­щение — результат нового, правильного понимания хода исто­рических событий. Не раз огонь критики вызывала сестра Сашка — "дама всех эскадронов" ("У святого Валента", "Вдо­ва", "Чесники", "После боя"). Ведь в Конармии были — и в большинстве — другие женщины. "О женщинах в Конармии можно написать том", — заметил сам Бабель (18 августа). По­чему же он открыл этот том столь грязной страницей? Зачем он записывал: "Толстая Сашка со свиным рылом, она с безмя­тежным видом ест, она знает, зачем она здесь, и не понимает, почему ей надо заниматься еще всякими другими обязанно­стями..."? Легче всего это объяснить "натуралистическими склонностями" Бабеля к эротике, патологии и т.д. и т.п. Тем более что в книге не отразились дневниковые заметки совсем другого плана. "Сестра живет во взводе. Героиня" (5 сентяб­ря). Аналогичная запись от 6 сентября вынесена в подготовительный листок "Будятичи" и прокомментирована так: "Гордая сестра, хорошая организация медиц. помощи, в бригаде порядок... Сестра как привет из России, там что-то новое, если такие женщины идут в армию. — Новая армия, настоящая".

Итак, Бабель ввел в новеллы "Чесники" и "После боя" пре­словутую Сашку, тогда как в действительности во время не­удачной атаки под Чесниками он наблюдал нечто иное: "Ста­раются собрать бригаду для второй атаки... Героини сестры" (31 августа). Возвращаясь из этого боя, он выслушивает "рассказ сестры — есть сестры, которые только симпатию устраивают, мы помогаем бойцу, все тяготы с ним, стреляла бы в таких, да чем стрелять будешь... да и того нет" (31 августа). Словами этой жен­щины — "стрелять нечем" Бабель в "После боя" передает справедливый гнев сестры-героини.2-е издание сборника рассказов И.Бабеля "Конармия" (М.-Л., 1927)

Чтобы смысл такой "сдвижки" фактов стал ясен, надо по­пристальнее вглядеться в "После боя". Рассказ этот — наиболее резкое и принципиальное столкновение конармейцев с Лютовым. В подготовительных листках оно объяснялось тем, что Лютов не смог произвести какую-то реквизицию: "Встречаю Акинфиева... удар по морде... Убить тебя надо — терзать тебя, гадину, на куски... Его, которого грабят, тебе жаль, а меня, который грабит, тебе не жаль?.. В России сколько орлов побили, а вас холют, погубите вы нас... — Жалетелей на всех вас, на горюнов, где набрать? — Он задрожал, побледнел и ударил ме­ня по лицу". В новелле искалеченный (без ребер) Иван Акинфиев, который сменил повозку трибунала на седло боевого ко­ня, чтобы участвовать в битве под Чесниками, набрасывается на Лютова по другой причине. Тот ходил в атаку "и патронов не залаживал". "Поляк тебя да. А ты его нет", — упрекает Лю­това Акинфиев. Если еще можно дискутировать, кто прав в споре, записанном в подготовительных листках, то в "После боя" справедливость безусловно на стороне Акинфиева.

Но Бабелю и этого мало. Характерно: "После боя" — по­следняя (по принятому Бабелю расположению рассказов) но­велла, где фигурирует Сашка. И здесь что-то новое, пусть мимолетное, но очень важное появляется в ее поведении. Чело­век, думающий о своей выгоде, наслаждениях и удовольстви­ях, в тяжкий момент поражения вмешивается в дела, которым она доселе была бесконечно чужда. Она с "горестью" говорит, как дрогнула шестая дивизия в бою против савинковцев, — "мне от делов от этих от сегодняшних глаза прикрыть хочет­ся". Она даже "передумала с мужчинами чай пить", потому что "видала я вас сегодня, герои, и твою некрасоту видала, командир". "Стрелять?! — с отчаянием сказала Сашка и сорва­ла с рукава госпитальную повязку. — Этим, что ли стрелять мне?" Потому-то и передал Бабель слова героини-сестры Саш­ке, чтобы показать: даже для "дамы всех эскадронов", пре­зренной и презираемой Сашки, не проходит бесследно участие в гражданской войне; даже Сашка в этот момент оказывается выше Лютова по своим человеческим возможностям: что-то в ней дрогнуло, изменилось в лучшую сторону, а он все топчет­ся в ветхом мирке своей рефлексии.

Работая над "Конармией", Бабель часто стремился максимально обострить подмеченную в жизни ситуацию. Обострить так, чтобы стала ясной та выстраданная и новая для героя мысль, которая лежит в основе внешне странных, импульсивных поступков, продиктован­ных, казалось бы, лишь стихией своеволия.

В архиве "Красной нови" сохранилось письмо к Бабелю от командира эскадрона Мельникова — героя новелл "История од­ной лошади" и "Продолжение истории одной лошади". Мельни­ков восхищен обоими рассказами и просит автора исправить одну "ошибку". "Указание, что я подал военкому заявление о выходе из РКП(б), не соответствует истине, подобного заявле­ния я военкому не подавал, были только горячие споры о том, что начдив, коммунист, отнимая у своего подчиненного коня, злоупотребляет властью и делает преступление, что и было указано в рапорте, поданном мною в Штаб Армии"[37]. Бабель, как известно, "ошибку" не исправил. Он лишь заменил имена действующих лиц — Мельников стал именоваться Хлебнико­вым. Писатель, очевидно, пошел на такое заострение реальной ситуации, так как ему важно было подчеркнуть неистовую ве­ру героя в то, что война идет во имя "радости и твердой прав­ды без предела". Хлебников отказался от "дурости", но не от убеждения во вселенской чистоте и величии того дела, за ко­торое боролся. И сила этого стремления к "любимой свободе" и "твердой правде без предела" раскрыта Бабелем как раз че­рез гиперболизацию поведения героя.

В подготовительных листках сохранились и замыслы дру­гих рассказов цикла. "Три военкома" — о различных типах по­литработников; "День начдива", с характерной пометкой: "Со­бирательный день"; "Сын Апанасенки" — "о мальчишках в ар­мии"; "Демидовка" — о быте и стремлениях провинциальной еврейской интеллигенции, с параллелью, обозначенной "Три сестры Чехова", и ряд других. Было ли что-либо реализовано из этих замыслов, писал ли Бабель какие-то новеллы, не вошедшие в книгу и неизвестные нам? Вероятно, да. Сюжет "Приезд жены" записан на обороте обрывка чистовой рукопи­си. Сохранился следующий кусок: "...его тонкой и невозмути­мой усмешки. Гржималовка, починок из двадцати-тридцати хат, была расположена на возвышенности, с которой открыва­лась отличная перспектива на Стырь и приснопамятную Чуровицкую переправу. У моста шла беззвучная и томительная возня. С одной стороны стояли поляки, на нашем берегу дей­ствовали спешенные эскадроны Книги. Было тихо, изредка с коротким отчаянием вспыхивала пулеметная сухая дробь, вкрадчивое, невидимое присутствие неприятеля чувствовалось в лег­ком, сером, пустом небе".

"Лепин" набросан на обороте разорванного (по вертикали, так что сохранились лишь половина каждой из двадцати восьми строк) черновика рассказа о бое под Задвурдзе. Но почему же все-таки книга была брошена "на полдороге"? В 1930 году Бабель говорил: "Мне жаль, что С.М.Буден­ный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей "Конармии", ибо "Конармия" мне не нравится"[38]. Это не полемическая шпилька. 21 мая 1928 года (то есть до спора Горький — Буденный) Бабель писал родным о сборнике статей, посвященных его творчеству, главным образом — "Конармии": "Читаю, как будто речь идет о мертвом, насколь­ко далеко то, что я пишу сейчас, от того, что я писал прежде". В письме к И.Л.Лившицу от 31 августа 1928 года: "Работать мне много трудней, чем раньше, — другие у меня требования — и хочется перейти в другой "класс"... в класс спокойного, яс­ного, тонкого и не пустякового письма". Бабель не собирался оставлять тему гражданской войны. Продолжалась его дружба с конармейскими товарищами. "Я уехал в Ленинград в гости к "бойцовскому" одному товарищу. Живем здесь хорошо" (Фур­манову, 19 февраля 1926 года)[39]. "В Кисловодске меня ждут "бойцовские ребята" (Слоним А.Г., 19 марта 1929 года). В.Примаков, знаменитый командир червонных казаков в гражданскую войну, "от целого коллектива приглашение посы­лал" Бабелю приехать в Китай, где он был в 1926 году. "Рад слышать, — продолжает Примаков, — что Вы — пишете, все Ваше мы всегда с радостью ждем" (письмо Примакова, 13 сен­тября 1926 года). В 1929 году Бабель специально едет в Харьков для "розысков в тамошнем архиве гражданской войны" (родным 28 июня 1929 года), и поездка эта "оказалась разумной и удач­ной" (А.Г.Слоним, 4 июля 1929 года). В мае 1937 года он заду­мывает пьесу о Котовском и собирается заключить договор на нее с Комитетом по делам искусств. Друг Бабеля О.И.Бродская рас­сказывала мне, что Бабель не раз встречался с Котовским.

Словом, "материала" хватало, однако с 1926 года Бабель не возвращался к работе над "Конармией". Появление же рассказов "Аргамак" и "Поцелуй", ничего принципиально нового не вно­сящих в книгу, находит объяснение в письме Бабеля к В.П.По­лонскому: "Рассказы, которые я теперь печатаю ("Аргамак" и "Дорога" — Л.Л.), написаны несколько лет тому назад и в последние месяцы отделаны (относительно). Я стал не тот, мысли не те, жизнь ушла вперед. Жалко прожитых годов (внутреннего моего настроения), не хочется оставить их без следа, вот хвосты и тянутся" (2 декабря 1931 года). Просмотр писем Бабеля за 1926 — 1939 годы (их сохранилось свыше семисот) подтверждает, что он не собирался возвращаться к "Конармии".

Новые сюжеты, новое понимание старого материала невоз­можно было решить "через" Лютова — героя и повествователя. Изменить прием повествования? Но тогда, естественно, изме­нилась бы вся тональность книги, "двоилось" бы изображе­ние. Форма "чистого сказа" ("Жизнеописание Павличенки...", "Конкин") также не могла "вытянуть" глубинное социальное и психологическое содержание, увиденное им в конармейском материале. Это был случай, когда "движущееся" содержание поистине перерастало и рвало однажды найденную форму. Бабель, несомненно, понял, что "Конармию" нельзя было "до­писать". "Я понял окончательно, — говорил Бабель в 1936 го­ду, — что книга — это есть мир, видимый через человека[40]. Лютовские "очки", как бы ни "усиливал" их автор, не мoгли охва­тить такую громаду...

Несколько слов о том, какую роль в дальнейшем творчестве Бабеля 20-х годов сыграла работа над "Конармией" в 1923-1925 гг. Идейный и художественный опыт, полученный в процес­се создания "Конармии", заставил писателя пересматривать мно­гое, в том числе и метод "Одесских рассказов". Мир Молдаванки в киноповести "Беня Крик" и пьесе "Закат" был настолько сильно "преломлен" сквозь призму "Конармии", что эти произведения с их суровым драматизмом, четкостью социальных оценок, жесто­кой, недвузначной иронией, принципиально отличны от условно-романтического, "благодушного", декоративно стилизованного мира "Одесских рассказов". Шел своеобразный "расчет" Бабеля и с темой, и с самим собой — автором "Короля" и "Отца". В "Бене Крике" революция вершила свой суд над Молдаванкой. И "Закат" не был бегством от современности. Недаром Горький написал Бабелю о "Закате" "очень лестное письмо" (А.Г.Слоним, 15 марта 1928 года). Недаром даже такой ярый отрицатель "Кон­армии", как В.Вишневский, ставил "Закат" в один ряд с "Мис­терией буфф", "Баней", "Клопом", "Егором Булычовым"[41]. Не­даром В. Шкловский и в 1937 году писал: "...пьеса "Закат", плохо сыгранная в театре, — очень большая вещь" [42].

Революционная действительность дала Бабелю зоркость реа­листа, чтобы не условно, не "приблизительно", а беспощадно точно изобразить гибельный закат человечности в старом мире, закат именно там, где раньше, казалось ему, царил слепящий южный полдень.

В 1930 году на своей фотографии, подаренной Татьяне Тэсс, Бабель написал: "В борьбе с этим человеком проходит моя жизнь". Борьба была, о ней говорит самый неумолимый и объек­тивный язык — язык документов. Но он говорит и о другом: о стремлении постигнуть современную действительность — во имя этого велась борьба.

 

 


[37] ЦГАЛИ. Ф. 652. Оп. 1. Ед. хр. № 1718.

[38] Выступление на секретариате ФОСП 13 июля 1930 года // ОР ИМЛИ. Ф. 86. Оп. 1.№5.

[39] Архив ИМЛИ. Ф. 30. Оп. 3. № 5.

[40] Литературная газета. 1936. 31 марта.

[41] Театр и драматургия. 1935. № 9. С. 21.

[42] Шкловский В. О прошлом и настоящем // Знамя. 1937. № 11. С. 284.


Please publish modules in offcanvas position.

Наш сайт валидный CSS . Наш сайт валидный XHTML 1.0 Transitional