"ДРАГОЦЕННЫЕ ДЛЯ ТВОРЧЕСТВА ФАКТЫ"
Еще в 1925 году Бабеля, Леонова, Федина, Тихонова как "представителей действительно новой русской литературы" Горький противопоставил Пильняку — как "явлению болезненному, как неудачному подражателю Ремизову и Белому" (письмо И.Ф. Калинникову 11 февр. 1925 г.). Одной из главных причин постоянно отрицательного отношения Горького к Пильняку было то, что этот писатель, по его мнению, "обнаруживает полное равнодушие к ценнейшему, живому материалу искусства — к Человеку"[23].
Вот позиция, которая определяет и горьковские оценки "Конармии". Он не случайно подчеркивал: "Такого красочного и живого изображения единичных бойцов, которое давало бы мне ясное представление о психике всего коллектива, всей массы "Конармии" и помогло бы мне понять силу, которая позволила ей совершить исторический, изумительный ее поход, — я не знаю в русской литературе" [24]. Подобный взгляд на самое важное и ценное в "Конармии" — не обмолвка в пылу спора. Горький писал К.Федину в 1924 году: "Человек — существо физиологически реальное, психологически — фантастическое... У Бабеля — все герои фантасты, может быть, это именно и делает их столь неотразимо живыми. Но, разумеется, у Бабеля и обстановка фантастическая"[25]. Эпоха Октября для Горького — эпоха невиданная и в том смысле, что она дает невероятные, с точки зрения прошлого, возможности развития новых черт и свойств в человеке, несводимом к "вечной реальности физиологии", не изменяющейся веками.
Мне кажется, именно так и следует понимать неоднократное утверждение Горького, что Бабель "украсил" реальных героев революции[26].
Говоря в 1932 году о своей "творческой лаборатории", Бабель не случайно сразу же вспомнил 1922 год, сотрудничество в тифлисской "Заре Востока". "Работа на репортаже дала мне необычайно много в смысле материала и столкнула с огромным количеством драгоценных для творчества фактов... Отталкиваясь от этого материала, я стал писать тогда очерки и поднял ряд тем, которые впоследствии стали ходовыми в газетном и журнальном очеркизме"[27]. Это помогло ему вырваться из сетей бесплотных и бесплодных антиномий "жестокость — человечность", реально ощутить созидательный характер революционных преобразований.
Кавказ тогда фактически был отрезан от центров Советской России, разорен хозяйничаньем меньшевиков, "этой разновидности, — как писал Бабель, — вялых мокриц, которые наследили здесь всеми проявлениями своего творческого гения"[28]. Тут были живы еще быт и нравы феодальные, религия крепко сковывала сознание и волю множества людей. Но даже здесь, как ни мало времени прошло, "идеи Советовластия" овладевают людьми. Когда Бабель рассуждает об открытии аджарского педтехникума, о его питомцах, он подчеркивает: они "вернутся в родные места учителями и пропагандистами... Слово "пропагандист" я привел с умыслом... Учитель — он должен соединять в своем лице и сельский Наркомпрос, и Главполитпросвет и агитпроп парткома"[29].
Бабель одним из первых в нашей очеркистике на конкретном материале описывает, "с каким верным чутьем применяется нэп на местах"[30]. Бабель фиксирует немало недостатков, промахов в восстановительной работе. И не только предлагает конкретные, как говорится, меры для устранения таковых. В его очерках — примеры уже реальных достижений молодой советской власти: "... перевод фабрик на электрическую тягу, мощное развитие промышленности, получающей двигательную силу, полное снабжение города энергией и электрификация сел"[31]. Для Бабеля не менее важно, что продумал этот план руководитель сухумского коммунхоза — "рабочий в кожаном картузе", у стола которого "бьются крикливые волны "буржуазной стихии", домогательства плохо понятого нэпа, опасная вкрадчивость подрядчиков и подозрительные выкладки всяких торговцев, капризная требовательность инженеров, жалобы старушек"[32]. (Посмотрите, в каком новом контексте возникает "плачущая бабка" из дневника!).
Бабеля привлекает то, как революция рождает новые качества в обыкновенных людях. Два корабля — "Россия" и "Мария" — были воровски угнаны интервентами за границу. Потом на них, отремонтированных и переименованных, ловкие коммерсанты решили привезти грузы в наши порты. Пароходы эти были возвращены родине "неотразимым приговором" народного суда Аджарстана. Бабеля восхищает эта "западня" хищникам, для которой "неискусные руки мастерового сплели прутья из протухших теней прошлого (видно, не только профессора международного права горшки обжигают) и из бурной крови настоящего...”[33]
Рождается новое понимание красоты — красоты человека труда: "Неиссякаемый дождь обходит дозором лиловые срывы гор, седой шелестящий шелк его водяных стен навис над грозным и прохладным сумраком ущелий. Среди неутомимого ропота поющей воды голубое пламя нашей свечи мерцает, как далекая звезда, и неясно трепещет на морщинистых лицах, высеченных тяжким и выразительным резцом труда... О, этот неповторимый жест отдыхающей рабочей руки, целомудренно скупой и мудро рассчитанный" [34]. (Это портные и металлисты в доме отдыха).
В предшествующих сочинениях Бабеля нет подобных строк. Не о теме речь идет, о стиле. Именно здесь берет начало бабелевская патетика, стремление говорить необыкновенно об "обыкновенном". Он чувствует себя участником движения революционной действительности к торжеству гуманистических идеалов. Отсюда и патетический лиризм бабелевской прозы — не имитируемый, демонстрируемый (как в "Одесских рассказах", особенно в "Короле"), а "открытый", бурный. Даже отдельные стилистические "ходы" кавказских очерков ("О, этот неповторимый жест отдыхающей рабочей руки") ведут к "Конармии" ' ("О, устав РКП!").
Возникает напряженная, "звенящая" цветовая гамма, так характерная для зрелого Бабеля. Это не эстетическое преображение серенькой прозы жизни, а стремление выразить ее живую красоту.
Вот описание возвращенных Родине кораблей. Это и реальная, ничуть не подкрашенная картина, и вместе с тем нечто большее: через красоту передается радость торжества справедливости: "Красные ватерлинии "Камо" и "Шаумяна" цветут на голубой воде, как огонь заката. Вокруг них покачиваются прелестные очертания турецких фелюг, красные фески горят на шаландах, как корабельные фонари, пароходный дым неспешно восходит к ослепительным батумским небесам. Среди этой цветистой мелюзги мощные корпуса "Камо" и "Шаумяна" кажутся гигантами, их белоснежные палубы сияют и отсвечивают, и наклон мачт режет горизонт стройной и могучей линией" [35].
Конечно, и в очерках кавказского цикла есть куски, говорящие о том, что порой Бабель словно не доверяет "обыкновенному", "лежащему рядом": "В этом коралловом благовонном напитке, чья густота походит на густоту и маслянистость испанского вина, — вам почудится смертоносный и сладостный настой священных и нездешних трав"[36]. Это — о чае... Похожее можно найти и в "Конармии".
Значение журналистики 1922 года трудно переоценить. "Драгоценные для творчества факты", увиденные на Кавказе, несомненно, оказали не прямое, но значительнейшее влияние на формирование стиля зрелого Бабеля, автора "Конармии". Сложность этой работы была в том, что новые принципы видения и изображения действительности приходили в столкновение с теми впечатлениями и тем пониманием жизни, которые характерны для дневника.
Сопоставление дневника и подготовительных записей с "Конармией" во многом раскрывает процесс формирования и развития Бабеля.
[23] Лит. наследство. Т. 70. С. 482.
[24] Правда. 1928. 27 нояб.
[25] Лит. наследство. Т. 70. С. 483.
[26] См., напр., "О том, как я учился писать".
[27] Лит. газета. 1932. 29 окт.
[28] Табак (Письмо из Абхазии) // Заря Востока. 1922. 29 окт
[29] Письма из Аджарии. Медресе и школа // Заря Востока. 1922. 14 сент.
[30] Абхазские письма. Ремонт и чистка // Заря Востока. 1922. 14 дек.
[31] Лит. газета. 1932. 29 окт.
[32] Там же.
[33] "Камо" и "Шаумян" (Письмо из Батума) // Заря Востока. 1922. 31 авг.
[34] В доме отдыха // Заря Востока. 1922. 24 июня.
[35] "Камо" и "Шаумян" (Письмо из Батума) // Заря Востока. 1922. 31 авг.
[36] В Чакве // Заря Востока. 1922. 3 дек.