Лев Лившиц. In Memoriam

  • Увеличить размер шрифта
  • Размер шрифта по умолчанию
  • Уменьшить размер шрифта
Главная ВОСПОМИНАНИЯ "О Лёве Лившице" ЛИХТАРЕВА С. "Перебирая наши даты..."

ЛИХТАРЕВА С. "Перебирая наши даты..."

E-mail Печать PDF

Суламифь Лихтарева

"Перебирая наши даты..."

Перебирая наши даты,

Я обращаюсь к тем ребятам,

Что в сорок первом шли в солдаты

И в гуманисты в сорок пятом.

Давид Самойлов

Я ровесница, как совсем недавно еще его называли, Великого Октября. И все, что было с нашей страной, все это было и с моим поколением, и со мной. Так что зарубки памяти моей хранят страшные и глубокие следы прошедшего по нашим телам и душам жестокого колеса истории страны. Я помню и страшные картины еврейских погромов в провинции, где родилась, и голодное детство 20-х годов, и опухшие от голода тела на улицах родного Харькова в начале 30-х. Не обошли меня и мою семью также жестокие 37-е – 38-е годы.

И вот наступили "сороковые-роковые". Война, оккупация, бои за нашу "единую и неделимую", как мы тогда думали, и страшные фронтовые потери – всего этого с лихвой досталось моему поколению. Но не тут-то было! Конец 40-х и начало 50-х пополнили список горьких утрат, и многие из нас ушли тогда со страшным клеймом предателей Родины и народа кто в лагеря, а кто в никуда. Все уже становился наш круг, все реже были встречи. Как много тогда людей, "слепорожденных и ослепших", прозрело! А тем из нас, кто, как писал Борис Слуцкий, был "отягощенным с детства зрением, и подозрением, и презрением", досталось более всех.

Но, как ваньки-встаньки, падая и поднимаясь, лучшие из нас все же выстояли. Потеряв надежду на то, что наши прежние идеалы будут когда-нибудь реанимированы, а мечты осуществлены, мы не утратили при этом все-таки веры в человека, в добро, в силу науки, искусства, в силу дружбы, любви, товарищества.

Короткие встречи с друзьями моими –
И жизнь интересней, и дни поэтичней.
Они как цветы на дороге, как зимний
Пейзаж, растревоженный говором птичьим.

Так написал в одном из своих предвоенных стихов мой первый друг, мой друг бесценный Миша Вайнштейн, ушедший на фронт добровольцем и погибший в первые же дни войны. Это был один из лучших людей и поэтов на нашем литфаке.

Сейчас, листая обратно календарь, я думаю, что все же была человеком счастливым: почти на всех "этапах большого пути" моего мне встречались замечательные люди – талантливые, яркие, сильные и красивые. Это они были моими "цветами на дороге", они-то и помогли мне снести в жизни многое, чего без них я б сдюжить не смогла. И в этом прекрасном букете одним из ярчайших стал Лёва Лившиц.

Он не был в числе моих самых близких друзей. Мы не встречались постоянно, не перезванивались ежедневно. Но, когда встречались и перезванивались, всегда чувствовали устоявшуюся еще со студенческих времен дружескую погоду. А первая наша встреча произошла на довоенном историко-литературном факультете в 1937 – 1938 учебном году. Я и мои друзья были тогда студентами второго курса филологического отделения. Это был единственный курс в первом наборе реорганизованного в 1936 году факультета (после того, как столицей Украины стал снова Киев). Набрали нас 100 человек, но к концу первого учебного года случайные слушатели отсеялись, и нас на русском отделении осталось всего около 30-ти человек. Мы все уже знали друг друга очень хорошо и с нетерпением ждали нового пополнения. И когда появились первокурсники, мы, старшие, стали присматриваться к ним и выяснять, кто есть кто.

Тогда-то и заприметили мы ярко выделявшегося на общем фоне Лёву Лившица – очень миловидного мальчика, с копной густых золотых волос. Был он подвижным, смешливым и любознательным. До всего ему было дело: и кто из нас что пишет, и почему нет еще литкружка, и кто из профессуры любим и авторитетен. Он быстро сдружился со многими из нас, был очень активен на всех наших собраниях, выступал всегда умно, ярко и страстно.

Очень скоро Лёва Лившиц, как один из самых одаренных и эрудированных студентов, занял на факультете довольно видное место. К его мнению прислушивались и очень считались с ним. Поговаривали, что он тоже пишет стихи. Но никогда нам их он не читал. Зато как умел он живо и радостно оценить успехи других студентов – членов литературного кружка. Это был беспристрастный, но требовательный критик.

Мне помнится, как он, ознакомившись на студенческой научной конференции с моей работой «Язык и стиль повести Пришвина "Женьшень"», весь сияя от радости, стал поздравлять меня, делая очень меткие и разумные замечания. Я тогда почувствовала и поняла, как талантлив и одарен он сам, если умеет так щедро воздавать другому за его успехи. Вскоре мы подружились.

С приходом нового поколения на наш "пакультет" (так называли мы тогдашний ист-литфак по имени первого его декана профессора Пакуля) жизнь наша стала разнообразной и интересной. Появились новые, ярко одаренные ребята, выпускалась стенгазета, устраивались студенческие научные конференции, вечера самодеятельности, диспуты, выпускался шуточный журнал "ЛИТ-ОРАТОР" с веселыми пародиями и эпиграммами. Душой "ЛИТ-ОРАТОРА" был неиссякаемый в своем остроумии поэт-полиглот и талантливый переводчик Миша Вайнштейн. Так, в одной из своих эпиграмм на Лёву Лившица он писал: "Что-то странное такое, то ли Дафнис, то ли Хлоя, к нам случайно в группу забрело". Здесь не только намек на румяные щечки Лёвушки, которым могла позавидовать любая девушка, но и на то, что на лекции в нашу группу зачастили первокурсники.

Нам, первопроходцам русского отделения, очень повезло: лекции по основным предметам мы слушали из уст, так сказать, "первой сборной" факультета. Так, первый курс по русской литературе нам прочел академик Александр Иванович Белецкий, не успевший еще переехать в Киев. Лекции по всем курсам, имеющим отношение к русскому языку, с первого года и до самого выпуска в 1941 году нам прочел Леонид Арсеньевич Булаховский, избранный при нас в Академию наук. Очень живо и талантливо читал курс украинской литературы еще совсем молодой тогда Семен Михайлович Шаховской, а курс западноевропейской литературы мы от начала до конца прослушали у Александра Григорьевича Розенберга.

На блистательные эти лекции прибегали к нам студенты не только младших курсов исторического отделения, но и студенты других факультетов университета и даже других институтов. Так расширялся круг наших друзей и знакомых. И почти всегда притягательным центром нашей интересной жизни был Лёва Лившиц – очень общительный и дружелюбный.

Война ворвалась в нашу жизнь совсем не неожиданно. Предчувствием грядущих боев были уже тогда полны стихи молодых поэтов нашего дружеского круга: Миши Вайнштейна, Давида Каневского (истфаковца), поэта Арона Копштейна (частого гостя на нашем факультете), Еремея Аврутиса (Буськи – веселого и жизнерадостного комсорга нашей группы). И во всех этих стихах звучала уверенность в победе и в том, что их авторы будут защищать свою родину и штыком, и пером.

"Не горюй, – сказал мне на прощание сразу повзрослевший наш озорной комсорг, – ты успеешь сына своего родить еще до нашей победы. И будет он учиться в Берлинском университете". И так оптимистически были настроены почти все студенты, уходившие добровольцами на фронт в первые же дни войны.

Но судьба и время распорядились иначе. Многих из наших друзей недосчитались мы после войны. Остались на поле боя и Миша Вайнштейн, и Буся Аврутис, и низкорослый крепыш Лёша Ременник. В самом конце войны Лёша, писавший и уже публиковавший свои стихи на великолепном украинском языке еще до войны, погиб, выполняя последнее задание военного корреспондента.

А сколько из них – участников этой "долгой и страшной войны" – возвратились ранеными, контуженными, изувеченными в тяжких боях. Среди них близкие друзья и знакомые: Марк Могилёвер, Нюся Бухалтер (красавец-волейболист, потерявший на фронте руку), Арон Каневский, Наум Демиховский, Лёвушка Лившиц.

Оставшиеся в живых филфаковцы (их было так мало!) стали возвращаться в родной город. И мы с Лёвой встретились в стенах нашей alma mater. Я тогда только что вернулась из Сибири, куда эвакуировалась за месяц до оккупации города немцами. Лёва был уже аспирантом филфака, и я тоже стала готовить документы для поступления в аспирантуру, на кафедру русского языка. К сожалению, с этой мечтой мне вскоре пришлось расстаться. Несмотря на высокие оценки на экзаменах в аспирантуру и отличную рекомендацию акад. Булаховского, мне в приеме было отказано. Причину отказа в ректорате объяснили четко и ясно: "Дело упирается в национальный вопрос" (мол, слишком много евреев набрали в аспирантуру филфака).

Это было зловещее предвестие надвигающейся на нас новой грозы – кампании по борьбе с "безродными космополитами". Лёва, как и все мои друзья, очень сочувствовал мне. Тогда наши дружеские отношения окрепли, мы стали общаться семьями и часто встречались в одной компании, обычно в его доме. Мой муж, Яков Евсеевич Гегузин, бывший тогда тоже аспирантом ХГУ, но на физмате, очень сдружился с Лёвой. Эти два ярко одаренных человека, одержимых каждый своей наукой, просто полюбили друг друга и легко находили общий язык и взаимопонимание во многих вопросах и науки, и искусства. Яша, большой знаток и любитель русской поэзии, часто читал Лёве стихи своих любимых поэтов, особенно доставляя ему удовольствие своим отличным чтением наизусть запретных тогда стихов нашего друга и соученика по школе поэта Бориса Слуцкого.

Тем временем Лёва стал успешно работать как публицист. Он вскоре стал известным и уважаемым в городе театральным критиком, рецензентом. Мы все радовались его успехам и гордились ими. Но беда уже ждала из-за угла. И когда кампания, начатая в Москве с убийства Михоэлса, докатила свои грязные волны до нашего города, лучшей кандидатуры для борьбы с "безродными предателями русского народа и его культуры", чем Лившиц ("скрывавшийся" за псевдонимом Жаданов), было трудно найти.

Началась травля, обвинения во всех модных тогда тяжких грехах, исключение из всех возможных организаций, вплоть до профсоюза, а затем и внезапный арест Лёвы. Все это время запомнилось как сплошной кошмар, как удар в самое сердце по многим из нас.

...Годы шли. По-разному складывались судьбы наших друзей и товарищей. Наконец наступило время так называемого "позднего реабилитанса", и Лёвушка возвратился в Харьков. Но это был уже совсем не тот человек. Лицо его осунулось и не лучилось больше той теплой, доверчивой и задорной улыбкой, что делала его всеобщим любимцем.

Двигался он, тяжело опираясь на палку. Обстоятельства времени, места и особенно действия в течение его пребывания в "местах не столь отдаленных" наложили свой скорбный отпечаток. Он уже был тяжело больным человеком. При первой же нашей встрече он сказал мне: "Все, старуха, больше я заниматься литературой не стану. Найду себе какое-нибудь другое дело". И на мой вопрос, чем же он намерен заняться, ответил неопределенным "посмотрим".

И мы посмотрели! С большим трудом, но довольно скоро он все же вошел в свою обычную колею, блестяще защитил диссертацию по творчеству Салтыкова-Щедрина (начатую еще до ареста). Он стал преподавать русскую литературу на родном факультете. И снова был всеми уважаемым и любимым Львом Яковлевичем – уже доцентом ХГУ.

Однажды, это было в конце 58-го – начале 59-го года, узнав, что я тяжело заболела, Лёвушка позвонил нам, устроил разнос за долгое молчание и, забеспокоившись, организовал мне консультацию с известным в Харькове невропатологом, его другом с давних лет. Эта забота в ту пору спасла меня от большой беды. Болезнь оказалась серьезной и затяжной. Но наконец-то был поставлен диагноз, и я получила правильное лечение и систематическое наблюдение профессионала в домашних условиях. Так, с помощью Лёвочки, я была поставлена на ноги и смогла приступить к работе.

Тогда, во время моей длительной болезни, мы жили в одной комнате в коммунальной квартире, где на общей площади 70 кв. метров размещалось, кроме нашей, еще три семьи. Тогда дочь наша была уже студенткой, а мой муж, защитив докторскую диссертацию, широко публиковал свои работы в научных журналах.

Однажды, когда я еще не поднималась с постели, раздается телефонный звонок и кто-то по-английски и на ломаном русском сообщил, что видный ученый из Кембриджа приехал в Харьков и хочет встретиться с моим мужем – Яковом Евсеевичем Гегузиным, автором известных ему работ в новой области физики. Встречу он попросил устроить в домашних условиях.

Встреча с иностранцем, да еще общение с ним на собственной квартире, в обстановке неофициальной, – в ту пору это было чем-то недозволенным, подозрительным, немыслимым без спроса и разрешения. Поэтому Яша сразу же поставил в известность об этом звонке ректора. Тут-то началась суматоха! Ректор, поинтересовавшись нашими жилищными условиями, засуетился. Стали искать возможности устроить какую-нибудь "потемкинскую деревню", где-нибудь оборудовать приличный кабинет, куда можно будет пригласить заморского гостя. Когда же розыски ученого с фамилией, которой он представился, не увенчались успехом ни в одной из харьковских гостиниц, стало ясно, что это просто розыгрыш. Тот, кто его затеял, очевидно, был знаком с газетной публикацией о международных научных связях харьковских ученых. В этой публикации, среди других, упоминалась и фамилия Гегузина и шла речь о его научной переписке с тем английским профессором.

Мы стали разыскивать автора этого розыгрыша. Тут-то выяснилось, что виновник этой суматохи ... Лёва Лившиц, решивший хоть таким способом сдвинуть, наконец, наш "квартирный вопрос" с точки замерзания и поставить его на повестку дня.

И поставил! Через год-полтора мы получили изолированную двухкомнатную квартиру в самом центре города… Живя в ней, нашей первой в жизни изолированной квартире, мы часто весело и благодарно вспоминали одну из самых блестящих Лёвочкиных "хохм".

Обычно говорят, что друзья познаются в беде. Мой жизненный опыт убедил меня, что друзья познаются и в радости. Разделить с тобой не только слезы, но и радость может только настоящий друг. Таким настоящим, преданным другом был Лёва Лившиц. Поэтому друзья тянулись к нему, и вокруг него всегда было много интересных и хороших людей. И не только "лириков", но и "физиков". Среди людей, бывавших в его доме, можно было встретить и актеров, и театральных деятелей, и юристов, и лучших врачей города, таких, как Моисей Иосифович Школьник, хирург-комбайн, просто влюбленный в Лёву, богом данный врач-терапевт Юрий Александрович Кричевский, молодой Азарий Лещенко, уже затмивший в славе своего отца, опытного профессора-невропатолога. Все эти люди по первой просьбе Лёвы всегда были готовы оказать помощь и его друзьям по принципу "друзья моих друзей – мои друзья".

В начале 60-х годов дом Лёвы стал как бы центром культурной жизни Харькова. Здесь мы встретились с Евгением Евтушенко, прочитавшим нам тогда свое стихотворение "Мёд" с комментариями, с Давидом Самойловым, Юрием Левитанским. К Лёвочке обязательно заходил, хоть на пару часов, и Борис Слуцкий, еще регулярно приезжавший в Харьков повидаться с родными и старыми друзьями. Борис Слуцкий, называвший себя тогда поэтом, "широко известным в узких кругах", считал Лёву своим старым другом еще со школьных времен, когда они встречались в детской литературной студии, кажется, при клубе "Пищевик", и вместе с Мишей Кульчицким блистали там на общем фоне. Борис любил читать Лёве "в узком кругу" свои тогда крамольные ненапечатанные стихи и очень считался с его реакцией на них. Так, впервые в доме Лёвы мы услышали стихотворение "Слепцы", до сих пор, по-моему, неопубликованное, и гневное стихотворение "Злые собаки на даче...", опубликованное только после смерти Бориса литератором Юрием Болдыревым (с нашей с Яшей подачи).

В начале 60-х Лёва начал работать над биографией и творчеством Исаака Бабеля, бывшего долго под запретом. По рассказам Слуцкого, Лёва обратился к Борису с просьбой познакомить его с вдовой Бабеля, Антониной Пирожковой, чтобы получить доступ к семейным архивам. Слуцкий пообещал это сделать, но только тогда, когда будет уже что-то определенное наработано и возникнет необходимость в дополнительных сведениях. Так Лёва одним из первых прочитал бабелевские дневники периода гражданской войны. К великому сожалению, свою работу по Бабелю Л.Я. Лившиц не успел завершить – она оборвалась на полуслове, полуфразе…

За несколько дней до его внезапной смерти мы встретились с Лёвой в доме нашего общего знакомого на каком-то юбилее. Лёва опоздал немного, извинился и, тяжело опираясь на палку, сел рядом со мной. Лицо его осунулось, под глазами были темные круги, а на лбу появились незнакомые мне морщинки. Я шутливо спросила: "А почему у тебя сердитки на лбу?". Он вздохнул и на полном серьезе сказал: "Чуть не помер вчера ночью...". "О Боже, зачем ты так все гиперболизируешь?", – сказала я и услышала в ответ: "К сожалению, нет". Остаток вечера он был молчалив и угрюм.

А через несколько дней, не дожив одного дня до весны, Лёва скончался. Утром в день похорон мы с мужем уже были в его доме, где собрались все его многочисленные друзья и знакомые. Я не решилась взглянуть на его лицо в гробу: смерть и Лёвочка казались мне несовместимыми, и мне хотелось сохранить в памяти его облик живым и подвижным.

Я плохо помню все, что происходило в этот кошмарный день. Запомнилось только обезумевшее от горя лицо его матери, милой Цили Карловны, его любимой тети Софьи Карловны почему-то с длинными распущенными волосами, и еще фигура рыдающего над гробом Бориса Милявского, повторявшего: "Всю жизнь разлучали, разлучали и разлучили..."

В моей, теперь маленькой, домашней библиотеке среди дорогих мне книг, привезенных с собою в Америку, есть почти все сборники поэзии Бориса Слуцкого – нашего соученика еще по школе и друга нашей семьи почти до последних лет жизни поэта. Есть там и маленькая книжечка "Время", 1959 года издания, с дарственной надписью: "Лёве Лившицу от старого друга. Борис Слуцкий". Эту книжечку подарила мне после смерти Лёвы его мать, когда большая библиотека сына пошла на поток, на распродажу. Циля Карловна знала, что имена Лёвы и Бориса навсегда соединятся и сохранятся в памяти. И она не ошиблась.