В.В. Юхт
Парадоксы памяти
(заметки об автобиографической прозе Льва Лосева)
Книга мемуарной прозы Льва Лосева «Меандр» (М.: Новое изд-во, 2010. – 430 с., ссылки на это издание даются в тексте) фрагментарна по двум причинам. Есть причина внешняя, объективная. Хотя книга с таким названием упоминалась еще в 1994-м (см. «Звезда», 1994, № 8), завершить ее автор, к сожалению, не успел. В мае 2009-го поэта не стало, а том, вышедший год спустя, составили Сергей Гандлевский и Андрей Курилкин. Некоторые фрагменты, в архиве Лосева не имели названий и были озгалавлены составителями в зависимости от темы и времени: «Возвращение в Ленинград», «Инфаркт», «Заграница» (такие названия заключены в угловые скобки).
Есть, однако и другая причина, более существенная, более глубокая, связанная с самим механизмом создания мемуарной прозы.
«Попытки писать воспоминания вызывают неожиданно глубокие пласты прошлого, память обостряется почти болезненно...» - замечала Анна Ахматова в 1959-м. И тут же предостерегала: «Что же касается мемуаров вообще, я предупреждаю читателя – двадцать процентов мемуаров так или иначе фальшивки. Самовольное введение прямой речи следует признавать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в почтенные литературоведческие работы и биографии. Непрерывность тоже обман. Человеческая память устроена так, что она, как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак. При великолепной памяти можно и должно что-то забывать.»1
Лосев, естественно, не мог не чувствовать принципиальной избирательности памяти, особенно – художественной, образной. Он и не стремился к хронологическому континууму: младенчество, детство, отрочество и т.д. Мемуары рождались как ряд дискретных фрагментов: «Перемены места жительства», «У художников», «В Москву, 1945». Внимание фокусировалось порой даже на одном дне – «29 января 1956 года». Читая воспоминания о событиях полувековой давности, не перестаешь восхищаться памятью автора – точной, рельефной и яркой. Однако и она может дать сбой.
Возьмем, к примеру, небольшой, всего лишь на одну страницу, но завершенный фрагмент «Книги»: «Папа щедро одаривал тем, что я любил тогда больше всего на свете – книгами. <...> А какие сокровища он мне приносил из Лавки писателей! <…> Богатые подробностями иллюстации Доре в «Дон Кихоте» (два старинных тома, с ятями). Но особенно любимые – в детгизовском, пересказанном Заболоцким, Рабле. Я их теперь радостно узнаю в Nеw York Review of Books - их там частенько используют, особенно войско Пикрошоля с его лесом пик для пацифистских статей. Но вот самой любимой картинки никак не могу найти в альбомах Доре. В детгизовском издании она помещалась слева, на развороте с титулом. Рабле с тремя или четырьмя другими гигантами – Гомером, Данте и, кажется, Вергилием – поддерживал гигантскую открытую книгу. Перед книгой стояли в разных позах писатели вдвое меньшего масштаба, ростом четырем великанам по пояс. Они вчитывались в открытую книгу, некоторые списывали из нее. Среди них можно было узнать Мольера, Шекспира, других я тогда не знал. По колено второразрядным классикам гуляла толпа литераторов помельче. Их было много, но они все были разные – беспечные, мрачные, горделивые, хитрые. До большой книги им было не дотянуться, но у второразрядных они списывали вовсю. А еще мельче их копошилась мелюзга – видны человечки, но по отдельности не разберешь. Эта иерархия меня завораживала. Особенную симпатию вызывали маленькие, но разные писатели третьего разряда.» (с. 184-185)
Если сравнить описание любимой иллюстрации с оригиналом, мгновенно заметишь ряд неточностей – случайных или намеренных?
Начнем с гигантов. Рядом с Франсуа Рабле нет ни Вергилия, ни Данте. Справа от автора «Гаргантюа» - условный Гомер (закрытые глаза и лавровый венок), слева – легко узнаваемый Сократ. Его появление мотивировано в прологе (цитирую пересказ Заболоцкого): «С виду это был смешной и неуклюжий старик. Нос у него был картошкой, глаза – как у быка, одевался он кое-как, вечно зубоскалил, вечно посмеивался. Короче говоря, - дурень дурнем, а уж известно, какой из дурня толк. Но это казалось только с первого взгляда. На самом деле Сократ был самый мудрый из всех тогдашних мудрецов. Шутя и посмеиваясь, он высказывал такие глубокие мысли, какие в ту пору еще никому не приходили в голову.»2
Среди писателей меньшего масштаба упомянутого Лосевым Шекспира не найти. В центре, между пышными париками Вольтера и Свифта, скорее всего Монтень – в высоком кружевном воротнике. Лесаж (слева с «Жиль-Блазом» в руках) и Мольер (справа с «Тартюфом» и «Проделками Скапена») безошибочно узнаются по книгам, предлагаемым читателям. Б. Реизов, автор примечаний к детгизовскому «Гаргантюа», упоминает еще Бомарше, Беранже, Бальзака (из нефранцузов присутствует только Свифт).3 Дело впрочем не в отдельных авторах, чьи имена запомнились на всю жизнь, или, наоборот, были смыты временем. Повторю заключительную часть проведенной цитаты: «По колено второразрядным классикам гуляла толпа литераторов помельче. Их было много, но они все были разные – бесспечные, мрачные, горделивые, хитрые. До большой книги им было не дотянуться, но у второразрядных они списывали вовсю. А еще мельче их копошилась совсем мелюзга – видны человечки, но по отдельности не разберешь. Эта иерархия меня завораживала. особенную симпатию вызывали маленькие, но разные писатели третьего разряда.» (с. 185) Согласно описанию Лосева, на рисунке Доре, кроме нескольких гигантов, есть еще «второразрядные классики», затем «литераторы помельче» (третьеразрядные?) и, наконец, «совсем мелюзга» (литераторы четвертого ранга). Лосев даже «помнит» выражение лиц авторов помельче: «беспечные, мрачные, горделивые, хитрые». Возникает целая писательская иерархия...
Но ведь никакой иерархии у Доре н е т. На его рисунке все гораздо проще. Есть несколько безоговорочных гениев, есть писатели и есть читатели, просто публика, толпящаяся у ног авторов: дамы и господа, штатские и военные, взрослые и дети.
Даже абсолютный профан в психологии прекрасно знает: порой мы «вспоминаем» то, чего в объективной реальности не было. В данном случае в изобразительный текст вчитывается то, что на рисунке отсутствует. Здесь нет ничего удивительного. Стоит задуматься вот над чем: почему «вспоминается» именно этот сюжет, а не какой-либо иной? Почему, например, в памяти Лосева возник образ писательской иерархии?
Ответ можно найти в другом автобиографическом фрагменте – «Простые уроки. Осень 1944-го»:
«Столовая Дома писателей, особенный главный зал, с черными резными панелями и витражом, изображающим герб Шереметевых, была одним из самых притягательных для меня мест еще с до-войны. Меня как-то взяли на людное писательское собрание, которое я терпел, ожидая вознаграждения в любимой столовой. Наконец мы направились туда, но дежурная в дверях черного зала остановила толпу: «С вашими талонами – в другой зал...» Папа повернулся и потащил меня к выходу. «Но почему, почему, ведь она сказала, что можно в другой зал?» - заныл я. «Потому, что мы гордые», - скзал папа. Очень редко в жизни бывают случаи, когда банальные сентенции приобретают заповедную силу. Если я не окончательный негодяй, то это потому, что папа таких случаев не упустил.» (с. 179)
Писательская иерархия – специфическое советское (чтоб не сказать «совковое») изобретение. Надо ли уточнять (для молодого поколения), что положение в ней ни в коей степени не зависело ни от масштаба дарования, ни от плодовитости, ни от смелого новаторства, ни от того, что сегодня называют коммерческим успехом? Чтобы претендовать на высокую ступеньку, надо было быть идеологически надежным (т.е. безоговорочно согласным с любым мнением начальства), следовало иметь «правильную» национальность, «правильное» социальное происхождение... Но всего эого было еще мало.
Главное, чтобы правящая клика инстинктивно почувствовала, что ты – «свой». Чутье не подводит. Лев Лосев вырос в писательской среде и очень рано понял, что ни он сам, ни его отец – достаточно популярный и внешне вполне благополучный поэт и прозаик Владимир Лифшиц, ни его друзья – коллеги по цеху - в литературные генералы не годятся. В причудливо-унылом действе под названием «современный литературный процесс» они были обречены пожизненно оставаться на нижних ступеньках официальной лестницы. Не отсюда ли подчеркнутая симпатия к третьеразрядным авторам, которых Лосев «увидел» на рисунке Доре?
Впрочем, и это не самое существенное. Наиболее чуткие и проницательные сверстники Лосева уже в начале пятидесятых знали истинную цену государственной «табели о рангах». Они не пытались пробиться в печать, не стремились к признанию, а навязанной свыше иерархии противопоставляли собственный «гамбургский счет». Но даже по этому счету Лосев никак не оказывался на верхних ступеньках.
Напомню несколько биографических фактов. Лосев писал стихи со студенческих лет, но на фоне страших и более громких авторов (Ю. Михайлов и М. Красильников) или сверстников, сумевших раньше найти себя (В. Уфлянд или С. Кулле), никогда не чувствовал себя лидером... Я и без того писал немного, а вскоре перестал совсем, в значительной степени потому, что когда мы собирались, пьянствовали и начинали читать стихи, я знал, что, если прочту свое сочинение, Красильников не будет мотать головой от удовольствия, как он делает, слушая Уфлянда или Кулле, не будет повторять мою строку, как он повторяет вслед за Ереминым: «Мяч головы покатится мечтать...»4
Стихи иссякли, а жизнь шла своим чередом. Лосев окончил университет, уехал журналистом на Сахалин. Возвратившись в Ленинград, устроился в редакцию пионерского журнала («...в “Костре” работал. В этом тусклом месте...») , писал детские пьесы. В эмиграции серьезно занялся историей русской литературы, стал университетским профессором. Стихи неожиданно вернулись в 1974-м, двадцать лет спустя, - и больше уже не исчезали. Но первая публикация в сорок два года (понятно, не на родине, а в парижском журнале «Эхо»), первый авторский сборник – в сорок восемь... Жизнь не осознавалась и не строилась как жизнь поэта.
Быть может, симпатия к литераторам «третьего разряда» подпитывалась ощущением самоидентификации? Да, их масштаб невелик, но у каждого есть свое законное место. А главное: каждый сумел сохранить «необщее» выражение лица. В эпоху всеобщего обезличивания это, согласитесь, немало.
ПРИМЕЧАНИЯ
- Ахматова Анна. Соч. в 2-х тт. – Т.2. – М., 1990. – С. 286, 284.
- Рабле Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль.
- – Л., 1980. – С. 5.
- Указ. соч. – С. 308.
- Лосев Лев. Солженицын и Бродский как соседи. – СПб., 2010. – С. 403-404.